Акулина проснулась как от толчка. По деревянному полу избы тянулась лунная дорожка

Акулина проснулась как от толчка. По деревянному полу избы тянулась лунная дорожка, врывалась через щель между занавеской и рамой, словно там, за окном, стоял холодный и безликий фонарь. Первая мысль Акулины — о сыне. Где он сейчас? Только бы не в ночном бою… Было ощущение, что Ванечка рядом, что это он вырвал её из сна. Тихо в избе и темно, помимо лунной полоски, но слышно, что мышь шебуршит соломой под стенкой. Сон, ещё секунду назад такой глубокий, сняло невидимой рукой и сознание её было на удивление ясным. «Ванечка! Ванечка! Родной мой! Ты подумал обо мне, наверное! Тепло ли тебе в солдатской шинели? Мороз на улице собачий… Надеюсь, ты не в окопе… Под Воронежем, молвят, страшные бои… Господи, спаси и сохрани! Господи, спаси его! Спаси, спаси…» Акулина сползла с высокой кровати и тихо, чтобы не разбудить домашних, подошла к ведру с плавающим в нём ковшом. Зачерпнула колодезной воды, вкусной, серебристой и отпила. Всё время, пока пила, косила глаза на шторки, что отделяли от главного помещения маленькую комнатушку. Из мебели там две кровати. На одной, широкой, поближе к тёплой печной стене, спали её младшие дети: Марта двенадцати лет и бочком к ней пятилетний последыш Коляшка. Другая кровать не всегда была занята, вот уж год к ним время от времени приходила ночевать Люба, Ванина невеста. — Мне на Ваниной кровати так сладко… И кажется, что рядом он, запах чувствую, — признавалась Люба. Акулина заглянула за шторку — Люба спала на боку, чуть приоткрыв влажный рот, коса её русая, повязанная тряпочкой, завалилась вперёд и обвивала крепкую шею. Акулина бросила быстрый взгляд на календарь — поняла, что наступило первое февраля 1943 года — сняла с вешалки ватник и вышла в сени. Оделась уже там. Вышла и направилась в сторону уличного туалета. Сопровождал её дворовый и страшно лохматый пёс Платошка. На полпути Акулина остановилась на узко протоптанной дорожке и воззрилась на бескровную луну, висящую в небе очень высоко. У луны было выражение скорби. Мороз щипал Акулине ноздри, к ногам жался верный Платошка, а Акулина поняла вдруг, что над Ваней светит сейчас эта же самая луна и он может видеть её и Акулина истово взмолилась к небу и слёзы, становящиеся вмиг холодными, брызнули из её материнских глаз, и молилась она без разбору, просто умоляя Бога помочь и придать Ване сил, и уберечь его, и казалось ей, что слова эти, отталкиваясь от луны, долетают до Вани. Похоронку они получили в июне. Принесла её Люба — шла по дороге, как пьяная, спотыкалась, падала в пыль, хваталась за заборы… Повисла на калитке Акулины и взвыла не своим голосом: «Маа-а-а-ама!» Акулина начала читать и её парализовало и что-то до того тяжёлое, свинцовое разлилось в груди, что она начала оседать. «…ваш сын красноармеец Каменков Иван Семёнович… так, так, так… проявив геройство и мужество был убит 1 февраля 1943 года. Похоронен…» — Не верю!!! — кинулась в сторону Акулина, смяла и отшвырнула от себя листок, потом вцепилась руками в молодую траву, вырвала её с корнем. — Жив он! Жив! Не верю! Ошибка это! Люба, размазывая грязной рукой слёзы, рыдала вголос. Дети тоже выбежали и застыли. Встав на карачки, с безумными глазами, Акулина подползла к смятой похоронке и развернула. — Где написано, что он похоронен? Где? Ничего не написано в той строчке! Жив мой Ваня! Ничего другого не хочу и слышать! Она встала, отряхнулась и обвела свирепым взглядом присутствующих. Соседские дед и баба стояли рядом у забора, что разделял их участки. И хотели они утешить Акулину, да не знали как… Разве есть на земле слова, способные унять материнское горе? Не давала Акулина воли слезам. Жив её Ваня и всё тут! Как затихали домашние хлопоты, так забивалась она подальше в угол или уходила в сарай и давай там молиться, чтобы Ванечка вернулся домой. Она разговаривала мысленно с сыном и он приходил к ней во сне, а один раз так ярко пришёл, что она не выдержала и рассказала бабке-соседке. — Проснулась я будто оттого, что мне волосы кто-то гладит. Открываю глаза — а надо мной Ваня сидит! Говорит он мне: мама, не верь никому, жив я, вернусь домой, когда не будешь ждать. Бабка-соседка покачала головой и подарила Акулине свою икону с изображением Николая Чудотворца. — Молись, Акулинушка, чтобы он уберёг тебя от безумия. У тебя детки ещё, о живых надо думать. Через две недели после вручения похоронки опять пришло письмо… На сей раз от самого Вани. Сын скупо писал, что с ним всё в порядке, но волею случая он теперь служит в другом полку. Снова переполох в семье… Акулина, не веря своему счастью, отвечала: «Сынок, напиши ещё раз жив ты или нет. Вот задача какая — пришла на тебя похоронка, а следом письмо от тебя прилетело и понять я не могу когда написал ты его: до того, как погиб, или после?» «Жив я, мама, жив! В бою под Воронежем меня контузило от взрыва, всю ночь пролежал в окопе под телами товарищей, а наши дальше пошли. Очнулся — голова раскалывалась. Пытался я догнать свой полк, да где там! Подкормили меня в одном селении, обогрели. Плутал ещё три дня, пока не наткнулся на другую нашу часть. Там меня проверили и зачистили к себе в роту. Любашке привет и сестру с братиком от меня поцелуй. Твой сын Ваня». Акулина поставила подаренную иконку в самое светлое и уютное место в доме и каждый раз, увидев её, горячо молилась изображённому на ней святому. А Ваня между тем продолжал воевать во имя родины, семьи и во имя своего погибшего ещё в первый месяц войны отца. Подступали опять холода, зима быстро окутывала землю, Ваня сражался далеко от родного дома — на третьем украинском фронте. Больше всего его поразил и впечатался в память один бой за населённый пункт Любимовка. Снова была ночь. Когда в небе загорались немецкие осветительные ракеты, то становилось светло, как днём. Ракета освещала поле боя и Ваня хорошо знал что нужно делать в этот момент: лечь и застыть на месте. Страшно было в эти мгновения смотреть на таких же застывших товарищей, при этом искусственном свете их лица казались мёртвыми, казалось, что они никогда не встанут. Но с пламенным криком «Урраа!» весь полк ринулся в бой. Взрывы, страшный шум. С обеих сторон от Вани падали сражённые друзья. Каждую секунду Ваня ожидал, что и для него сейчас настанет конец… …Но, как ни странно, Ваню будто вела невидимая сила. Он всё бежал вперёд, спотыкаясь, соскальзывая по окровавленной мерзлой земле, слыша, как кричат, зовут, умирают. Сердце било в груди, как сумасшедшее. Один раз его отбросило взрывной волной — оглушённый, он пролежал несколько минут в яме, ничего не слыша, только чувствовал во рту вкус глины и крови. Потом снова поднялся, шатаясь, и снова вперёд… Там, где дым рассеивался, он видел обрывки писем, обломки шинелей, фотографии, выпавшие из нагрудных карманов. «Жив, пока движешься», — твердил он себе, как заклинание.

 

После боя Ваню с ещё несколькими уцелевшими вывели на опушку леса. Он стоял, облокотившись на дерево, и трясся — не от холода, а от осознания, что остался жив. Какой-то капрал прошёл мимо и хлопнул его по плечу: — Держись, брат. Сегодня Бог был с тобой.

 

В ту ночь он писал письмо, дрожа руками и прерываясь от усталости: «Мама, я жив. Снова. И снова думаю о тебе. Мне привиделась твоя изба, лунная дорожка на полу, как в ту ночь, когда ты обо мне думала… Чувствую я это, мама. Когда ты молишься — я сильнее становлюсь. Любашке скажи, что она мне снится. И детям — что у них есть брат, который вернётся. Вернусь. Обязательно».

 

Акулина читала это письмо на крыльце, обнимая конверт, словно самого сына. Её глаза были полны слёз, но сердце — светом. Казалось, сам воздух вокруг пел, и даже старая берёза у ворот тихонько шелестела, будто шептала: «Жив… жив…»

 

Каждое письмо от Вани Акулина прятала в большой лоскутный мешочек, перевязанный тесьмой. Она не умела читать быстро, буквы расплывались, особенно в первые минуты — от слёз. Но потом, когда душа успокаивалась, она перечитывала, вглядывалась, словно всматривалась в лицо сына, и отвечала, вкладывая в каждое слово тепло своих рук, молитвы, силы, которых у неё самой почти не оставалось.

 

А Ваня шёл дальше. Каждый день войны был новым испытанием, и только память о доме, голос матери, сны о мирной жизни, где Марта смеётся, а Коляшка тянет к нему ладошки, — это и спасало. Он носил в кармане маленькую иконку Николая Чудотворца. Перед каждым боем целовал её. Как и мать.

 

Так, день за днём, война продолжалась. Но надежда жила. Жила в сердце Акулины. Жила в строчках писем. Жила в глазах тех, кто, как она, ждал.

 

Весной 1945 года, когда в деревню докатились слухи о приближающейся Победе, Акулина почти перестала спать. Она всё выходила за ворота, смотрела в сторону просёлочной дороги, по которой однажды должен был пройти её Ваня. Люба перестала носить чёрную повязку — сердце подсказывало ей то же, что и Акулине: он жив. Марта вечерами вышивала рубашку для брата, а Коляшка каждое утро бежал к калитке и кричал в поле: «Ваня! Братик!»

 

И вот однажды, ясным майским днём, когда в воздухе уже пахло черёмухой и свежей травой, у ворот остановилась военная машина. Из неё, подскочив к земле, неуклюже спрыгнул молодой мужчина в шинели, с перевязанной рукой, загорелый, уставший, но живой.

 

— Ма-а-а-ма! — выдохнул он, и Акулина, стоявшая на крыльце с миской пшена, выронила её прямо в землю.

 

Она побежала — не почувствовала ни земли под ногами, ни колючек травы. Закричала, как девчонка:

— Ванечка! Сыночек! Ро-о-одной!

 

Они слились в объятии, дрожащие, в слезах, и никто из них не мог вымолвить ни слова. Только сердце знало — всё, что пережито, не зря. Всё, что выстрадано, вело к этой встрече.

 

Люба вышла из дома с застывшей улыбкой — не верила глазам. Ваня подошёл, молча обнял её, долго держал, а потом вдруг сказал:

— Я вернулся. За тобой. За вами всеми. Домой…

 

И началась новая жизнь.

 

Акулина повесила шинель сына рядом с иконой Николая Чудотворца и каждый вечер зажигала лампадку. Теперь она молилась не о спасении, а с благодарностью. Однажды вечером, когда солнце клонилось к закату, а в избе пахло картошкой с укропом, Акулина вышла на крыльцо, присела и посмотрела на ту самую луну, которая тогда, в ту первую февральскую ночь, висела в небе, холодная и безмолвная.

 

Теперь она была мягкой, ласковой. И Акулина прошептала:

— Спасибо тебе, Господи… За чудо. За сына. За то, что надежда сильнее смерти…

 

И в этот миг берёза у ворот снова зашевелилась на ветру — как будто кивала: Да… жив…

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *