Правда наконец разрушает сломанное детство
1945 год. Отец вернулся с фронта, и казалось, что вместе с ним должна вернуться нормальная жизнь. Но бабушкино слово — жесткое, холодное, словно игла, — «выкормыш» уже давно пускало корни в моей душе. Из страха однажды услышать, что я лишняя, я совершила подлость, едва не разрушившую жизнь родного человека. Лишь много лет спустя пришло понимание: предательство, которого я так боялась, на самом деле притаилось совсем в другом месте. Это история о том, как давняя детская рана переплелась со взрослой ложью, и развязала этот узел лишь правда, подслушанная у чужой калитки.
Поздний, прозрачный вечер стоял над деревней, укутывая крыши мягкой дымкой. Солнце, цепляясь за резные наличники старого дома, окрашивало их в медово-теплые оттенки. На завалинке, которая еще хранила дневное тепло, сидела тоненькая двенадцатилетняя девочка. В ладонях она бережно держала тощего серого котенка с непропорционально крупными ушами — единственное существо, которое не отталкивало ее.
— Мурзик, ты ведь у меня один, правда? — прошептала она, прижимая шершавый бок к щеке. Котенок тихо мурлыкал, будто разделяя ее одиночество.
— Опять с кем-то беседуешь, сорока-девка? — раздалось из-за угла. К калитке, шаркая палкой, подходила бабушка — сухая, морщинистая, колючая.
— Не разговариваю ни с кем, — тихо ответила девочка. — Мурзику молока налила. Холодно ему ночью, может, в дом возьмем?
— В дом? — старуха фыркнула. — Мне еще блох не хватало. От человеческих паразитов отбиться не могу, а ты мне звериных подавай. Нужен мне твой выкормыш… Тебя одной хватает. Иди-ка к Рае, за Матвейкой пригляди.
Девочка опустила котенка и медленно поднялась. Слово «выкормыш» снова обожгло ее, как горячий уголек. Со стороны могло показаться, что Прасковья приютила сироту — и ей за это благодарны. Но никто не видел другого: постоянной ругани, тяжкой работы и холодного взгляда, в котором будто читалось: «живешь тут лишней».
Тетя Рая — младшая сестра отца — была единственным теплым лучиком. Иногда она защищала племянницу, а ее вечерние колыбельные, которые она пела сыну, были для девочки будто голосом давно ушедшей матери. Девочка, прячась за перегородкой, слушала их до дрожи: в эти минуты ей казалось, что мама рядом. Но тишина, накрывавшая дом после песни, каждый раз разбивала иллюзию, напоминая, что обнимать и гладить ее больше некому.
Мать, Дарья, умерла в суровом декабре сорок первого. Болезнь забрала ее быстро. Отец уже тогда был на фронте. Так девочка и оказалась у бабушки. От нее же услышала страшную «правду»: будто бы отец не родной, что взял ее от жалости к «падшей бабе». Так бабушка объясняла свою нелюбовь — превращая сиротство в постоянную вину.
Раиса много трудилась и часто падала от усталости. Но даже она, при всей доброте, не могла заменить девочке материнскую нежность. И в тот вечер, собираясь по делам, попросила последить за сыном.
Девочка забавляла Матвея весь день: строила ему «домики», рассказывала сказки. Когда они уселись ужинать, дверь скрипнула, и на пороге возникла Петровна — соседка, которую все звали исключительно по фамилии.
— Пашк-а! — загремела она. — Радость-то какая!
— Что еще стряслось? — буркнула Прасковья, не поднимая глаз. — Кошка окотилась? Тоже мне, событие.
— Да чтоб тебя! — всплеснула Петровна руками. — Прохор из города приехал! Новости привез! Победа, понимаешь? Победа! Война кончилась!
Прасковья застыла, будто ее ударило током.
— Чего?.. Правда-то это?
— Правда, — засмеялась Петровна. — В городе гулянья, народ пляшет!
И только теперь до старухи дошло: ее сын Сергей может скоро переступить порог дома. Она мгновенно подобрела, схватила соседку в объятия, осыпала поцелуями — но уже через миг вернулась привычная подозрительность:
— Не врешь?
— Не вру! — отмахнулась Петровна.
— Тогда… настойка у тебя есть?
— Есть! Как же без нее!
— Так чего стоишь? Праздновать пора!
Бабушка и соседка, болтая, выскользнули во двор. Рая устало улыбнулась и обернулась к девочке:
— Вот увидишь, отец скоро заберет тебя.
Девочка тихонько выдохнула:
— Скорей бы…
Сердце её дрогнуло — в нем сплелись радость и страх: а вдруг бабушка была права, и отец не захочет её? Или… все-таки прижмет к себе впервые за долгие годы?
Утро следующего дня будто застыло в ожидании. Деревня проснулась раньше обычного — все, кто мог, выбегали к дороге, высматривали подводу, грузовик, любую машину, которая могла привезти домой кого-то живого. До обеда несколько раз слышался стук копыт, и каждый раз Прасковья бросалась к калитке, но это были чужие мужики — с медалями на груди, но не ее сын.
Девочка всюду ходила за бабушкой, как тень. Она боялась ее взгляда, боялась лишнего слова, но еще больше — того момента, когда отец появится в воротах… и поймет, что бабушка говорила правду. Что она — неродная. Лишняя. Принесенная кем-то, кого он когда-то пожалел.
Пока Прасковья металась по двору, Рая пыталась держать дом в порядке. Матвей хныкал, устав от общей нервозности, девочка пыталась его отвлечь, но сама была словно натянутой струной. Каждое потрескивание на улице заставляло сердце сбиваться с ритма.
К полудню жара стала такой, что воздух над дорогой дрожал. Девочка вышла за калитку, присела под березой, достала травинку и принялась нервно крутить ее между пальцами. Она пыталась представить себе отца — какой он теперь? Что скажет? Узнает ли вообще? Последний раз он держал ее на руках, когда ей не было и пяти лет.
— Нашла время мечтать, — раздался у спины голос бабушки. — Лучше бы воду принесла да пол подмела.
Девочка поднялась, пошла было к колодцу, но тут их насторожил глухой гул. Кто-то ехал. Тяжелые, размеренные удары копыт приближались. Гул усиливался, пока не стал отчетливым.
Бабушка первой сорвалась с места, почти бегом выскочила на дорогу. Рая вышла следом. Девочка осторожно выглянула из-за забора.
По дороге медленно ехала телега. На ней сидели двое: старший, с забинтованной рукой, и рядом — мужчина с подтянутой осанкой, щурящийся от солнца. Лицо его было осунувшимся, загорелым, но живым.
Рая тихо вскрикнула:
— Сережа…
И только после этих слов девочка поняла — это он. Ее отец.
Прасковья, забыв гордость, кинулась к телеге, хватая сына за плечи, не в силах сдерживать слезы. Он осторожно обнял ее здоровой рукой, пытаясь улыбнуться, но лицо его дрогнуло — то ли от боли, то ли от самой деревни, встречавшей его как воскресшего.
— Мам, дай слезть, — попросил он мягко.
Девочка осталась стоять в тени забора. Всего несколько шагов — но она боялась их сделать. Боялась услышать то самое слово: «чужая».
Когда отец ступил на землю, Рая бросилась к нему, обняла, прижалась к плечу. Матвей, увидев мужчину, спрятался за плотной юбкой матери. И только она стояла в стороне, будто не имея права подойти.
Но отец все-таки заметил ее. Он замер, всматриваясь, будто пытаясь узнать до боли знакомые черты. Несколько секунд — и в его взгляде что-то дрогнуло.
— Настенька? — негромко спросил он.
Эти два слога пронзили ее, как молния. Он помнил ее имя. Не называл «девочкой», «ребенком», «племянницей». Назвал именно так, как мама называла.
Она шагнула вперед, но перед ней тут же встала Прасковья, отрезав движение:
— Чего вытаращилась? Дай отцу отдохнуть. Не до тебя ему, — бросила старуха со злостью, оглядываясь на соседей: нельзя, чтобы подумали, будто она недостаточно хозяйка в собственном доме.
Но отец сам сделал шаг. Слабый, но твердый.
— Мама, — сказал он тихо, — отойди.
Не дожидаясь, когда старуха послушается, он подошел к девочке, нагнулся, обнял. Осторожно, неловко — но обнял. Девочка застыла, а потом, словно что-то прорвалось, уткнулась ему в гимнастерку и заплакала. Тихо, почти без звука.
Прасковья отвернулась, но вид у нее был не удовлетворенный, как обычно, а настороженный. Будто возвращение сына не подтверждало ее власть, а наоборот, угрожало ей.
Вечером дом наполнился голосами: соседи заходили поздравлять с возвращением Сергея. Прасковья расцвела, будто снова стала хозяйкой большого дома. Девочку же она держала подальше, таскала туда-сюда, заставляя мыть, резать, приносить.
Отец сидел за столом, разговаривал с Раей и соседями, но взгляд его то и дело скользил к девочке. Он будто ждал момента, чтобы поговорить с ней отдельно.
Но этот момент наступил не сразу.
Когда гости ушли, Прасковья уложила Матвея, Рая занялась посудой. Девочка пыталась проскользнуть в сенцы, чтобы уложить свой засланный войлоком угол, но отец остановил ее.
— Настя… подойди ко мне.
Прасковья словно почувствовала угрозу и сразу вмешалась:
— Ему отдыхать надо! Отстань от него, слышишь?
Но отец поднял руку, требуя тишины.
— Я хочу поговорить с дочерью.
Слово «дочь» прозвучало в комнате как гром. Прасковья дернула головой, будто ее ударили.
— Какая она тебе дочь? — прошипела она. — Забыл, что она…
Но он не дал ей договорить:
— Хватит. — В его голосе была усталость, но и сталь. — Больше я не позволю тебе такое говорить.
Старуха вспыхнула:
— Она же выкормыш! Чужая! Дарья ее тебе подсунула! Жалко тебе было ту…
Отец встал. Лицо его стало жестким, даже суровым.
— Мама. Дарья умерла, а ты продолжаешь гадить ее имя. Если бы не она, у меня бы вообще никого не было.
Старуха открыла рот, но закрыла, не найдя слов.
Отец повернулся к девочке. Она стояла, сжав руки, ожидая услышать страшную правду, которую бабушка твердит из года в год.
Но он сказал:
— Настя, ты мне родная. Ты — моя кровь. И была ею всегда. Никогда не слушай того, что тебе здесь говорили.
У нее подкосились ноги.
— Но бабушка… она… она сказала… что мама… что я…
— Мама твоя была честной женщиной, — тихо перебил он. — А ты — моя дочь. И точка.
Эти слова разрушили внутри нее все, что бабушка строила годами. Мир качнулся, но затем будто стал на место.
Прасковья дрожала от ярости.
— Значит, я врала?! — крикнула она. — Все эти годы?!
— Да, — спокойно ответил он. — И больше ты к ней с этим не подойдешь.
Старуха, не выдержав, выскочила во двор, хлопнув дверью так, что в углах задребезжали стекла. Рая растерянно смотрела то на брата, то на племянницу. И только девочка стояла, словно не верила, что всё это не сон.
Отец подошел ближе.
— Прости, что тебя оставил, — сказал он, и голос его дрогнул. — Но я вернулся за тобой. И заберу тебя отсюда. Это обещание.
Она кивнула, не в силах произнести ни слова.
Впервые за долгие годы она почувствовала себя не обузой, не лишним ртом, не «выкормышем» — а просто ребенком, которого ждут и любят.
Той ночью она впервые уснула без страха.
Той ночью девочка уснула спокойно, но утро принесло тревогу. Проснулась она от глухого стука — будто кто-то бил по деревяшкам у ворот. Сердце ухнуло: снова бабушка нашла повод накричать?
Но в доме стояла непривычная тишина. Ни ворчания, ни шагов. Лишь слабый аромат овсяной каши тянулся из кухни. Девочка, натянув старое платье, вышла в сени. Отец уже сидел за столом, с кружкой горячего чая.
— Доброе утро, Настя, — сказал он мягко.
Она застыла в дверях. Он произнёс её имя так, будто пробовал его на вкус — долго забытое, но родное. И в этом было всё, чего ей не хватало долгие годы.
— Позавтракай, — он придвинул тарелку. — Сегодня нам нужно поговорить.
Она послушно села, но ела мало. Её пугало это «поговорить». Внутри тревожно ёкало: а вдруг ему передумалось? Вдруг он всё-таки поверит бабушкиным словам?
Когда она доела, отец указал на лавку у окна. Он сел рядом, так близко, что она почувствовала запах табака и железа — запах фронта, от которого веяло чем-то неукротимым.
— Я узнал вчера не всё, — начал он. — Рая кое-что рассказала.
Она напряглась, но он поднял ладонь.
— Не бойся. Ничего плохого. Просто… я хочу знать правду. Твоя бабушка часто на тебя кричала?
Она опустила взгляд.
— Не только кричала…
Отец нахмурился.
— Била?
Она долго молчала, потом кивнула. Легко — будто боялась сделать ему больно этим признанием.
Он закрыл глаза, сжал кулаки. Одной рукой он держался за перебинтованную, сильнее сжимая ткань.
— Чёрт… — прошептал он. — И всё это пока я там… думал, что вы в порядке.
Он поднял голову:
— Ты понимаешь, что никто, никто не имел права называть тебя чужой?
— Но бабушка…
— Она ошибалась. И, может, ненавидела твою мать больше, чем тебя.
Девочка вдруг спросила то, что давно рвалось наружу:
— Почему? Мама ведь была хорошей?
Отец вздохнул тяжело, будто выбрасывая из памяти камни.
— Зависть. Глупая, старая зависть. Мама твоя была красивая, добрая… И я её любил. А мать моя считала, что не та кровь, не тот род, что я мог выбрать «получше». Вот и вымещала злость на всех вокруг — на Дарью, на тебя… и на себя тоже.
Настя молчала. В её душе что-то отпало — как старый, отживший панцирь. Но осталась одна заноза:
— А если… я вас подводила?
— Ты? — он даже рассмеялся от неожиданности. — Ребёнок, который остался один в войну, никого не может подвести.
Но она знала: именно она виновата в самом страшном.
Отец, заметив её внезапно побледневшее лицо, нахмурился.
— Что случилось, Настя?
Она сжала в руках край юбки, и слова рвались, как тонкие нити:
— Я… сделала плохое. Очень плохое. Я… однажды сказала бабушке… что Рая… что она… что она прячет от вас письма. Я соврала. Просто… я подумала, если Рая вам дорога… вы заберёте только её. А я… останусь.
Он смотрел на неё долго. Так долго, что тишина стала похожа на приговор.
Настя опустила голову.
— Простите… — прошептала она.
Отец медленно вдохнул и выдохнул.
— Вот как всё было… — сказал он тихо. — Значит, Рая не врала мне?
Она испуганно подняла глаза:
— Нет! Это я… я… придумала. Мне было страшно. Бабушка сказала, что вы меня не возьмёте.
Он наклонился, взял её за плечи.
— Никогда так не думай. Никогда. Даже если мир перевернётся. Ты — моя дочь, и точка.
И вдруг прижал её к себе. Крепко, по-настоящему. Так, что у неё хрустнули рёбра, но вместе с болью пришло облегчение — сильное, обжигающее.
— А Рае я объясню. Она поймёт, — добавил он. — Она добрая. И любит тебя.
Настя всхлипнула. Она и не думала, что этот груз можно снять с души.
Но спокойствие было недолгим.
На двор вбежала Петровна — запыхавшаяся, с взъерошенным платком.
— Серёжа! Выходи! Там мать твоя… — она запнулась. — На кого-то орёт, хватается. Слов не разбираю, но… нехорошее.
Отец выскочил во двор. Настя — за ним.
Прасковья стояла у соседской калитки, тряся палкой. Голос её сорвался, глаза блестели от бешенства.
— Все вы мне тут врали! Все! — кричала она. — А мне-то каково?! Я её растила! Я ей хлеб давала!
Отец подошёл медленно, но твёрдо.
— Мама. Хватит.
Она резко развернулась:
— Это я виновата, что ты вернулся другим? Что рука у тебя больная? Что ты чужую дочь защищаешь?!
Отец побледнел.
— Настя — не чужая.
— Чужая! Чужая! — старуха била палкой землю. — Выкормыш! Неблагодарная! Да если бы не я —
Он прервал её:
— Хватит оправдываться. То, что ты делала — не забота. Это была злоба. Пора признать.
Она дернулась, будто напуганная зверушка.
— Ты… ты против собственной матери?..
— Нет. Я за свою дочь.
И эти слова резанули её так, что она осела на лавку, как подкошенная. Несколько мгновений сидела молча, потом тихо, почти беззвучно сказала:
— Я думала… если он её отвергнет… он вернётся ко мне.
Настя застыла. Все село. Все соседские заборы словно придвинулись ближе. Вот она — настоящая причина. Не нелюбовь. Зависимость. Страх потерять власть. Ослеплённая этим страхом бабушка калечила всех вокруг.
Отец посмотрел на неё с усталой жалостью.
— Мама… я вернулся. Но не мальчиком. И не рабом. Я мужчина. И у меня есть дочь.
Прасковья закрыла лицо руками.
— Я… не хотела… — прошептала она, но слова звучали так тускло, что даже Насте стало не по себе.
Но девочка вдруг поняла: перед ней — уже не грозная старуха. А просто уставшая, сломанная женщина, которая сама себе отравила жизнь.
Отец повернулся к Насте:
— Собирай вещи. Уходим сегодня.
Прасковья подняла голову:
— Не забирай её… — голос сорвался. — Что я без неё…
Отец мотнул головой.
— Ты справишься. Или научишься. Это твоя жизнь. Наш путь — другой.
Старуха попыталась подняться, но силы покинули её. И впервые она не выкрикнула вслед ни одного обидного слова.
Настя собрала немногое: платье, мамин платочек, гладкую камешковую игрушку, найденную когда-то на берегу. Перед выходом подошла к бабушке. Той, что хранила её детство в железном кулаке.
И сказала:
— Я… не держу зла.
Прасковья дрогнула. Потянулась к её руке — но не дотронулась. Слишком поздно.
— Прости… — едва слышно прошептала она.
Настя ничего не ответила. Просто вышла.
Они с отцом шли по пыльной дороге, и впервые солнце не жгло ей плечи — казалось, оно светит для них двоих. Он шёл медленно, придерживая её за плечо, и она чувствовала себя рядом с ним защищённой — как никогда.
— Папа… — робко сказала она. — А куда мы теперь?
Он улыбнулся.
— Дом построим. Свой. Маленький, но наш. Начнём всё сначала.
Она взяла его за руку. И впервые эта рука была не страшной, не тяжёлой — а родной.
Так закончилась её жизнь «выкормыша».
