GOODKIRA

Cоветы для жизни в гармонии с природой и собой

Интересное

Она ждала его из армии два года. А когда

Она ждала его из армии два года. А когда он вернулся, женился на её младшей сестре.

Она ждала.
Два года. Две северные зимы. Две весны с раскисшими дорогами, когда казалось: вот сейчас, вот-вот. Два лета с белыми ночами, из-за которых не уснуть. Две осени с журавлями, а она стояла у калитки и смотрела на дорогу.

Писала каждую неделю. Ровно, без клякс, ученическим почерком. Про погоду, про огород, про корову у соседей, про мать, про то, что ждёт. Всегда в конце: «Жду. Твоя Надя».

Он отвечал. Сначала часто. Потом реже. Потом раз в месяц. Потом замолчал. Она говорила себе: служба, устаёт, некогда. И продолжала писать. Потому что обещала. Потому что любила.

А потом он вернулся.
Она узнала не от него.

Влетела соседка, с порога крикнула:
— Надька! Твой вернулся! У сельсовета видели. С вещмешком. В форме. Вымахал!

Внутри всё упало и подскочило сразу. Сердце застучало в ушах. Она схватила платок и побежала. Через всю деревню, растрёпанная, счастливая.

У сельсовета его не было.
У дома — заперто. Мать, говорят, уехала в райцентр.

Она стояла у калитки. Час, два, три. Солнце село, стало холодно. Не уходила.

А потом увидела — идут от леса, от речки. Двое.
Он. И Вера. Младшая сестра.
Под руки. Смеются. Говорят. Мимо прошли. Как будто Нади нет. Как будто этих двух лет не было.

Надя стояла и не могла двинуться. Не могла вдохнуть. Будто ударили под дых и держали.

Дома Вера сидела на кухне, щеки горят.
— Надя! Ты представляешь! Я его у речки встретила. Сначала не узнал, а потом: «Ты еще красивее стала». Гуляли весь день. Предложение сделал. Завтра свататься придет.

Надя молчала.
— Ты рада? Скажи, рада за меня?
Вера — восемнадцать. Тонкая, с кудряшками из-под платка. Легкая. Брала что хотела и не спрашивала, нужно ли это кому-то еще.

— Рада, — глухо сказала Надя. — Конечно, рада.
И вышла.
В сарай, к корове. Упала на сено и выла. Глухо, чтобы никто не слышал.

Он пришел на другой день. С родителями, с цветами, с кольцом. Вера сияла. Мать плакала. Отец хлопал его по плечу: «Береги нашу девочку».

Надя сидела в углу. Смотрела на его лицо — загорелое, с новыми морщинками. Он один раз встретил ее взгляд и тут же отвел.

Когда на минуту остались вдвоем, она спросила тихо:
— Почему?

Он молчал.
— Так вышло.
— Я ждала тебя два года.
— Я знаю.
— Писала каждую неделю.
— Читал.
— Почему не ответил?
— Не знал, что ответить. Надя, ты хорошая. Очень. Но я не люблю тебя. Так бывает. Я встретил Веру. Это другое. Прости, если сможешь.

Она не ответила. Вышла в огород. Стояла у грядок. Без слез. Как дерево.

Свадьбу назначили через месяц.
Вера носилась, заказывала платье, звала гостей. Счастливая. Ни разу не спросила: «А тебе каково?»

Надя шила, убирала, готовила. Терпела до скрипа в зубах. Потому что сестра. Потому что мать. Потому что люди скажут.
Ночью доставала из-под подушки его старую черно-белую фотографию. Где он еще до армии обнимает ее за плечи. Смотрела. Молчала.

В день свадьбы встала рано.
Умылась. Причесалась. Надела синее платье с белым воротничком. Единственное нарядное. В котором мечтала идти с ним в ЗАГС. А шла на его свадьбу. С Верой.

Вера крутилась у зеркала.
— Надя, как? Красиво?
— Красиво. Ты очень красивая.
— Цветов надо. Георгины, гладиолусы, астры. Нарви, а? Мне некогда, прическу делать…
— Нарви, а? Мне некогда, прическу делать надо, — сказала Вера и упорхнула к соседке, у которой были бигуди и плойка.

Надя взяла старый секатор и пошла в палисадник.

Она резала георгины. Крупные, бордовые, тяжелые. Сок пачкал пальцы. Она резала и складывала в таз. Георгины, гладиолусы, астры. Все, что цвело. Все, что она сажала весной, когда еще ждала его и думала, что он вернется к ней, и что будет у них дом и дети.

Букет получился огромный, душный. Она отнесла его в дом, поставила в ведро с водой. Вера вернулась с накрученными кудрями, завизжала:

— Ой, Надька, какая красота! Ты у меня золото!

Надя кивнула и вышла во двор. Села на лавку. Смотрела, как во дворе ставят столы, как несут самогон, как режут хлеб. Свадьба. Ее сестры. И ее несостоявшегося мужа.

Гармонист уже пришел, растягивал меха. Бабы несли холодец.

А она сидела в своем синем платье с белым воротничком и чувствовала, как внутри что-то рвется. Не сердце. Что-то глубже. Та нитка, на которой она держалась два года. Нитка, на которой было написано «Жду. Твоя Надя».

И она порвалась.

В полдень приехали жениховы. Он вошел во двор в новом костюме, с цветами. Красивый. Чужой. Он посмотрел на Надю, сидящую на лавке, и отвел глаза. Как тогда, на сватовстве.

Свадьба началась. Шумная, пьяная, деревенская. Кричали «Горько!», пили, ели, плясали. Вера в белом платье, которое ей сшила Надя, сияла. Она была невестой. Самой красивой.

Надю посадили с краю, рядом с теткой. Ей наливали, она не пила. Ей говорили: «Что невеселая, Надька? Сестра замуж вышла, радоваться надо!». Она улыбалась. Улыбка приклеилась к лицу и не снималась.

А потом гармонист заиграл медленную. «Ой, мороз». И жених встал и пошел к невесте. А невеста — Вера — вдруг капризно сказала:

— Не хочу эту! Давай нашу, любимую!

И посмотрела на Надю.

— Надь, спой! Ты же знаешь, как мы любим! Спой нам «Рябину»!

Все повернулись к Наде. Мать кивнула: «Спой, доча, уважь сестру».

Надя всегда пела. На всех праздниках. У нее был голос — низкий, грудной, такой, что мужики замолкали, а бабы плакали.

Она встала. Синее платье с белым воротничком. Руки в царапинах от георгинов.

И запела. Сначала тихо.

«Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…»

Гармонист подхватил. Голос ее окреп, поднялся над столами, над пьяными криками, над всем этим двором.

Она смотрела не на сестру. Не на него. Она смотрела на дорогу за калиткой. На ту самую дорогу, на которую смотрела два года.

«…Головою к тыну…»

И в середине куплета голос ее сорвался. Не от слез. От того, что она вдруг поняла.

Она пела не им. Она хоронила себя. Ту Надю, которая ждала. Ту, которая писала «Твоя Надя». Ту, которая думала, что любовь — это ждать у калитки, пока тебя не заметят.

Она допела. Молча села. Никто не хлопал. Бабы утирали глаза платками. Мужики молча пили.

А Вера, пьяная от счастья, крикнула:

— Горько! Горько молодым!

И он поцеловал ее. Долго, напоказ. А Надя смотрела на свои руки, испачканные соком георгинов, и думала: «Все».

Вечером, когда уже все перепились и стали падать на лавки, Надя тихо встала из-за стола, зашла в дом, взяла свою сумку — старенькую, дерматиновую, с которой ездила в райцентр на курсы счетоводов. Положила туда фотографию — ту самую, черно-белую, где он обнимает ее. Не на память. Чтобы сжечь. Положила документы, платок, смену белья и триста рублей, которые копила на новое пальто.

Мать нашла ее в сенях.

— Ты куда, Надька?

— Уеду, мам.

— Куда уедешь? Ночь на дворе! Свадьба у сестры!

— Вот поэтому и уеду. Сейчас.

— Сдурела? Куда? В город? К кому?

— К тетке Клаве. В райцентр. А там — дальше. На курсы меня звали, помнишь? В область. Поеду.

Мать схватила ее за руку:

— Не пущу! Люди что скажут? Сестра замуж вышла, а старшая сбежала! Позор!

Надя посмотрела на мать. Впервые за двадцать два года посмотрела не как дочь, а как женщина на женщину.

— Мам, а тебе не позор, что одна дочь забирает жениха у другой, а вторая должна ей цветы носить и песни петь? Тебе нормально было? Ты хоть раз у меня спросила, каково мне?

Мать отшатнулась. Отпустила руку.

— Надя…

— Я два года ждала, мам. Два года я вам всем огород полола, корову доила, младших нянчила. А он вернулся и взял ту, которая полегче, покрасивее. Потому что ждать — это скучно. А брать готовое — весело. И вы все это благословили. Так что я не сбегаю. Я ухожу. Потому что если останусь — я тут сгнию. Как та рябина у тына.

Она обняла мать — крепко, на секунду — и вышла в ночь.

Во дворе все еще пели и плясали. Никто не заметил, как темная фигура в синем платье проскользнула за калитку и пошла по дороге, по той самой, на которую смотрела два года.

Она шла всю ночь. Восемь километров до райцентра. В туфлях на каблуке, в которых мечтала идти в ЗАГС. Ноги стерла в кровь, но не останавливалась.

На рассвете была уже на станции. Села на первый автобус до областного города. Сумка на коленях. Фотографию достала и, не глядя, разорвала на мелкие кусочки и выбросила в окно. Ветер унес их по полю.

В области ее взяла к себе тетка Клава — двоюродная сестра матери, одинокая, строгая. Устроила на курсы бухгалтеров. Потом — на работу в совхозную контору.

Надя изменилась. Остригла косу, которую растила для него. Купила себе пальто — не то, на которое копила, а другое, городское. Научилась курить — бросила. Научилась говорить «нет».

Через год к ней приехал отец. Постаревший, ссутулившийся.

— Надька, вернись, — сказал он. — Мать болеет. Вера… Вера неладно живет.

— Что случилось?

— Он пьет. Твой-то… бывший. Бьет ее. А она… она к тебе рвется, прощения просить. Говорит, не знала, что ты так любила.

Надя налила отцу чаю. Села напротив.

— Пап, а я его любила? Или я просто придумала себе любовь, потому что надо было кого-то ждать? Я ведь его почти не знала. Он до армии со мной всего три месяца гулял. А я два года из этого храм сделала.

— Так вернешься?

— Нет, пап. Я не вернусь в деревню. Я теперь тут живу. У меня работа, комната в общежитии, меня уважают. Меня главный бухгалтер хвалит. Я… я человеком стала, пап. А там я была просто «старшая, которая ждет».

Отец заплакал. Впервые Надя видела, как он плачет.

— Прости нас, доча. Мы… мы думали, так лучше. Что Вера молодая, ей надо… А ты потерпишь. Ты всегда терпела.

— Я больше не терплю, пап. Я живу.

Отец уехал. А через месяц приехала Вера. Одна, без мужа, с синяком под глазом, который не могла скрыть даже пудрой. Тонкая, уже не такая легкая, с потухшими глазами.

Они сидели в общежитии на кухне, пили чай.

— Надька, прости меня, — прошептала Вера. — Я дура была. Мне льстило, что он меня выбрал. А не тебя. Я думала, я победила. А оказалось… Он меня и не любит. Он никого не любит. Он просто… ему удобно было. Я рядом была. А ты… ты далеко. Ты писала.

— Ты знала, что я его жду? — спросила Надя.

— Знала. Все знали. Мама говорила: «Надька все равно дождется, она у нас такая». А я… я захотела, чтобы меня хоть раз выбрали первой. Меня всегда второй считали. После тебя. Ты умная, ты хозяйственная, ты… А я — красивая. Только и всего. И я схватила его, как куклу. Прости.

Надя смотрела на сестру — на ту, которую нянчила, которой косы заплетала, которой платье свадебное шила.

И вдруг обняла ее. Крепко, как тогда, в детстве, когда Вера падала и разбивала коленки.

— Дурочки мы обе, — сказала Надя, и заплакала. Впервые за год. По-настоящему, с воем, со слезами, которые жгли лицо. — Две дурочки из-за одного… из-за одного…

— А ты… ты его еще любишь? — спросила Вера, всхлипывая.

Надя вытерла слезы рукавом нового пальто и улыбнулась. Улыбка была уже настоящая, не приклеенная.

— Нет, Верка. Не люблю. Я его выбросила по дороге сюда. Вместе с фотографией. Я теперь другого люблю.

— Кого?

— Себя. Представляешь? Я себя полюбила. Оказывается, я тоже ничего. Умная, хозяйственная, да еще и бухгалтер. И пою хорошо.

Вера засмеялась сквозь слезы.

Вера осталась у нее на неделю, потом уехала — подавать на развод. Муж ее, бывший Надин жених, так и остался в деревне, пил, потом уехал на заработки на север и сгинул там.

Надя замуж вышла через три года. За вдовца, бухгалтера из соседнего совхоза, тихого, с добрыми руками и дочкой-первоклассницей, которой нужна была мама. Не по большой любви вышла, а по уважению. А потом любовь пришла — тихая, как вечерний свет в окне, без надрыва, без ожидания у калитки.

Иногда она приезжает в родную деревню. К матери, к отцу, к сестре. Сестры теперь дружат по-настоящему, без соперничества. Вера тоже уехала в город, работает парикмахером, и у нее тоже все хорошо.

А ту дорогу, на которую Надя смотрела два года, теперь заасфальтировали. И калитка у родительского дома новая, железная.

Только рябина у тына все так же стоит, качается. И когда ветер дует, кажется, будто она поет. Ту самую песню.

Но Надя ее больше не поет. Она теперь поет другие песни — колыбельные для дочки. И в них нет ни слова про ожидание.